Пишем

Земля и земное

В один из дней 1430 года преподобный Дионисий Глушицкий, иконописец и пустыннолюбец, выкопал себе в заболоченной Сосновецкой местности могилу и, как сказано в его житии, «ежедневно приходил к ней, непрестанно напоминая себе о смерти; часто он простаивал над нею на морозе всю ночь, помышляя о том, как бы избежать страшного хлада тьмы кромешной и вкусить радости райской жизни».

Таким образом, преподобный подвижник по собственной воле пожелал лечь в землю и принять в себя земное буквально — со всей его сыростью, смрадом и безбытностью, указывая тем самым миру на истинное место монаха-мертвеца, добровольно покинувшего «век сей». Затем преподобный вставал на колени, молился и безропотно заползал в подземелье.

В русском иночестве традиция собеседования с могилой (гробом) восходит к преподобному Марку Печерскому — черноризцу Киево-Печерской Лавры XI–XII веков, послушанием которого было копание могильных камор для умерших монахов. Именно здесь, под землей, в самых её страшных и непроглядных недрах преподобный Марк парадоксальным образом удостаивался видений такой небесной чистоты, о которых на поверхности равнины ли, в горах или на берегу бескрайнего океана едва можно было бы помыслить.

Разве что предаться мечтанию, от которого, как известно, предостерегал святой Ефрем Сирин: «Да не увлекают нас мечты и мнения века сего, ничем не различны они с тенью. Многие, уснув богатыми, встали бедными; сегодня князь, а наутро скончается. Блаженны терпящие для Господа и возгнушавшиеся прелестью века сего, ибо, действительно, наследуют они постоянную славу».

Итак, собеседование с отверстой землёй следует понимать как собеседование с самим собой, как разговор наиболее откровенный и бескомпромиссный.

Безусловно, это крайность, но русский человек, как известно, склонен к крайностям, по крайней мере именно в них, крайностях, и проявляется та самая ширь человеческая, о сужении которой так любил размышлять Фёдор Михайлович Достоевский (1821–1881).

Например, на Севере (в Поморье особенно) в деревнях старики, чувствуя приближение смерти, сами мастерили себе гроб (домовину), который довольно долго мог стоять в доме и даже использовался ими для сна, чтобы подобным образом подготовиться к христианскому отшествию в мир иной, приноровиться к общению с вечностью, научиться слышать зов земли — монотонный, бесконечный, едва различимый в обыденной жизни, но неотвратимый и ободряющий.

А ведь для отшельника зов земли — сродни зову Пустыни, куда он так стремится. Не небес, не горных сфер зов, не шелест райских садов и пение птиц, но именно Пустыни призывание, местности, по своей сути, земного и земляного происхождения.

И в этой местности, по большей части заболоченной, если говорить о Русском Севере, на краю бытия и небытия стоит старец Божий, исполненный решимости сделать шаг за этот край, вышагнуть из обыденного, но не делает его, не потому, что не может или не дерзает, но потому что ещё не пришло время такого поступка. Потому, как сказано у Екклезиаста: «Всему своё время, и время всякой вещи под небом, <…> время искать, и время терять, <…> время молчать, и время говорить» (Еккл. 3:1–7).

Вот преподобный Дионисий Глушицкий говорит братии: «Если не будет положено здесь тело моё, то не останется здесь живущих, ибо пустынно и трудно место сиe. Если же здесь положено будет оно, то Бога ради не презрят места сего и меня, с верою живущие здесь восприимут награду от Бога, а в страшный день суда обретут себе помощницею Владычицу за труды в её обители».

Тут же земля оживает, как это бывает весной, начинает наполняться многими соками, пузыриться водой, издавать звуки, благоухать, покрывается зеленью и цветами.

Итак, земля торжествует, а земное по-прежнему «трудно и пустынно».

А далее события в Сосновецкой местности развиваются следующим образом: несколько разбойников в образе демонов, скрежеща зубами и пылая очами, нападают на преподобного Дионисия Глушицкого, избивают его до полусмерти, требуя, чтобы он оставил эти пределы, а затем совершенно изнемогшего от ран старца бросают в яму, накрывая сверху досками. То есть заточают его в земляном гробу.

Таким образом, отшельник, умерший для мира, оказывается внутри земли уже не по своей воле, но по воле некоего мучителя и душегубца, пославшего в его пустыню лютых станичников. Дионисий не сопротивляется ни боли, ни насилию, но проживает их, вбирает в себя, преодолевает как мучительный путь, который он избрал однажды, приняв монашеский постриг в 1382 году в стенах Спасо-Каменного монастыря, что на Кубенском озере в Белозерском крае.

То есть вот уже почти полвека он совершает подвиг преодоления, тем самым годами одухотворяя местность, затерянную в Глушицком лесу.

Время течёт — на смену лету приходит осень, потом наступает бесконечная зима, а весной всё оживает, наполняется многими соками, как было замечено, пузырится водой, издает звуки, благоухает, покрывается зеленью и цветами, и наступает черёд короткого северного лета.

И всё это время в земле, в выкопанной им же самим могиле лежит угодник Божий — уже не человек, но ещё и не ангел, — указующий своим неумолчным собеседованием с вечностью земной пустыне смысл её существования, не сиюминутный, потому что времена года сменяют друга, не обыденный, потому как человеческая жизнь конечна, но исцеляющий, наполняющий содержанием бессодержательное и оживляющий почившее.

Георгий Васильевич Флоровский (1893–1979) пишет в этой связи: «Зов Пустыни вновь обретает всё большую настойчивость и мощь; он не только волнует и влечёт уставших от мирского и мечтающих о “бегстве” и “убежище” — он пробуждает также и тех, кто ревнует об обновлении объятого страхом и отчаянием мира».

А объятых страхом великое множество.

Например, когда разбойники приходят к пославшему их злоумышленнику и сообщают, что похоронили старца, спрятали в неведомой яме, накрыв досками, и найти его теперь будет весьма затруднительно, изувер начинает трепетать, впадает в ужас, чувствуя всем своим нутром, как земля в это время говорит с ним. А если это происходит, то старец, преодолевший смертные мучения, жив.

Стало быть, это он — блаженный Дионисий — с ним, со злодеем, и разговаривает, а речи его лукавых подельников есть ни что иное как ложь.

— Ложь есть разрушение любви, — доносятся из-под земли слова святого Иоанна Златоуста.

Разбойник тут же начинает в смятении смотреть себе под ноги и думать, что он может растоптать слова и забыть их, но теперь они звучат откуда-то сверху — с вершин деревьев, с окрестных холмов, с земляных круч.

Впрочем, нет, они звучат отовсюду…

В мае 1990 года автор этих строк оказался в Глушицком лесу, вернее, на пути в деревню Покровскую, где некогда находилась Покровская Дионисиева Глушицкая обитель.

Уже на подходе, километра за три до деревни, дорога, петлявшая преизрядно, выпрямилась совершенно и побежала стремительно, чтобы как можно быстрее оказаться на том «возвышенном и крутом берегу» Глушицы, откуда в 1400 году преподобный Дионисий смотрел на «раскрывшуюся перед ним пустынную картину природы».

А потом произошло то, что происходит всякий раз в ходе странствия по северной пустыне, — наблюдение за безбрежным пространством Русской Фиваиды, которое существовало тут всегда (пусть и 600 лет назад), когда здесь не было ничего, кроме лесов, рек и озёр. Так и теперь на Глушице пустынно — от древнего монастыря, что одно время даже называли Северной Лаврой, не осталось и следа.

Разве что кладбищенская церковь во имя преподобных Дионисия и Амфилохия Глушицких каким-то чудом сохранилась на холме. Кубоватая, вросшая в землю, венчаемая замысловатым барочным куполком, похожая на рубленную «кущу» старца, рядом с которой он и выкопал себе могилу.

И на Сосновце всё по-прежнему — заболочено в меру, кривые деревца, вот разве что уже давно нет той самой легендарной сосны, давшей название местности, и под которой любил предаваться безмолвию преподобный Дионисий.

Я обошел пойменный луг, едва оперившейся зеленью, и оказался на окраине Покровской, где приехавшие из Вологды дачники рыли дренажную канаву.

— Без неё тут никак, болото всё ж под боком, — сообщили они добродушно, предвосхищая мой вопрос.

А я взял, да и посмотрел вниз, туда, где земля пузырилась водой, вываливала из себя живые куски красной глины, шевелила ими как языками, ухала, благоухала одуряюще. От этого зрелища стало мне не по себе, если честно, ведь ничем оно не отличалось от того, что совершалось здесь в один из дней 1430 года. Впрочем, канава — не могила, но земля так же настойчиво и заунывно звала к себе.

По мере того как яма росла, мужики подносили доски, чтобы по ним переходить с одного края траншеи на другой.

Смеялись по ходу дела, переругивались беззлобно, курили.

Потом, когда работа была закончена, позвали пить чай.

Я согласился, конечно.

Но напоследок всё же заглянул под перемазанные землёй и глиной доски в яму.

В ней никого не было, но она жила.

Что же до мужиков касаемо, то были они одухотворены предстоящим застольем, гудевшим, как паровоз, самоваром, стоявшим на пороге кривоватого сарая. Спорили о чём-то, смеялись.

«Вот ведь как, — подумалось, — “не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием, что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем”» (Еккл. 1:8–9).

Тот майский день 1990 года действительно выдался ясным.


Опубликовано: Инструментариум. Вып. 6. Земля. М.: ФЦГП, 2024. С.22-24.